Батя
Десять стихотворений о Человеке
Всем, кто «не вернулся на базу», всем, кто
«погиб при исполнении служебных обязанностей», всем, кто летал и летает
1
Я хочу говорить об этом человеке. Мой младший брат совсем
не помнит его.
Когда мне трудно, я разговариваю с ним, с его портретом, с его
летной книжкой. И он отвечает мне, этот человек, ибо не все мертвые мертвы...
Начинается сказка
на синих холмах,
в фиолетовых рощах
и лунных домах.
Там белесая пыль,
там долина в огне,
крутолобый комбриг
на седом скакуне...
Это было в кино,
в продолжениях снов.
Сероглазый малыш,
я вдыхал Кишинев.
И на влажных акациях
пела заря...
Проходил человек,
командир корабля.
Я усну,
и он снова пройдет,
и опять
на зеленом крыле —
42-35.
Но недвижен пропеллер.
Осела земля.
Сероглазый пилот,
командир корабля.
И щебечут птенцы —
им пора улетать,
и в наушниках шум:
«Сорок два — тридцать пять».
2
Я смотрю на маленькое фото,
и на нем я маленький такой.
Выцвело уже на обороте:
«Папочка, бери меня с собой!»
Мама написала.
Там, за домом, —
синие озера васильков,
там начало всех аэродромов,
где летать я начал босиком.
Шесть на девять, маленькое фото.
Может, у штурвала побелев,
знаменем —
горящим самолетом —
он пронес меня
и партбилет.
Знаменем —
расколоченное пламя...
Бейся, сердце!
Бейся и храни.
Ты в таком долгу перед отцами,
третье поколение страны.
...Где хрипят базальтовые скалы,
где весна у черта занята,
мужество,
скуластое, как Чкалов,
по-медвежьи движется в унтах.
В облаках, нетронутых, ковыльных,
ты пройдешь —
и первым будешь ты,
ты разрежешь ножницами крыльев
голубую ленту высоты.
Так и будет!
На приборах — блестки,
и внизу колышется рассвет,
и застыл на зыбком перекрестке
вылепленный ветром силуэт.
3
Скупые строчки быль таят,
пропахшую войной.
Вся жизнь твоя, судьба твоя
наедине со мной.
Листаю,
думаю,
молчу
и, словно за тобой,
через войну
назад лечу,
туда,
в тот день, в тот бой.
Туда,
где нужно все забыть,
где бог судьбы — приказ.
...Блестело небо голубым,
наверно, как сейчас.
И так же ветер мог шуметь
над белым сном берез.
А человек летел на смерть —
она не любит слез.
И небо брызнуло свинцом,
и небо стало узким,
и превратилось в крест,
в лицо,
в коричневые усики.
Возник —
и снова далеко,
и снова ближе, ближе...
А сбить не так уж и легко,
как летчики опишут.
Сбить!
Сбить! Ты должен сбить!
Обходит — полбеды.
Ты знаешь:
нужно победить.
И все ж —
не победил...
*
В лесу, где ели смотрят вниз
по-русски хорошо,
слетел с ольхи последний лист,
и первый снег пошел
так тихо-тихо...
Ветер спит
на мягких облаках.
Сейчас неплохо бы испить
парного...
А пока
есть только снег
и есть война —
безжалостное слово!
В Сибири ждет тебя жена —
хоть чуточку живого.
...И падал снег,
колючий снег,
как в юности когда-то.
Но верю я,
что в этом сне
ты видел сорок пятый.
И жизнь —
такую, как мечта,
и взрослого сынишку...
Я даже это прочитал
меж строчек летной книжки.
*
Я где-то, может быть, ловил
снежинки языком
и всем хвастливо говорил
(в который раз!)
о том,
что папка —
летчик у меня,
что папка «хлицев» бьет,
что скоро кончится война,
мне купят самолет...
Сейчас я вспомнил вас,
кто рос
под крыльями страны;
я счастлив:
я в себе унес
частичку той войны!
Пусть раны ваши я задел,
но больно и молчать —
ведь мы по русской доброте
привыкли все прощать.
Пусть тишина пришла давно
и есть дела другие,
пусть сердце каждому дано
большое,
как Россия, —
мы не простили.
Навсегда
та ненависть святая.
Но тех,
кто шел на смерть
тогда,
мы часто забываем.
Но нам —
доделать,
досказать,
распутать быль и небыль,
влюбляться в карие глаза
и в голубое небо:
нам
славить руки —
это вы
подняли небо выше!
Нам —
видеть солнце —
для живых,
как памятник
погибшим.
4
«Выполняя задание командования, летчик младший лейтенант
Чуев Иван Григорьевич в неравном, ожесточенном бою с немецко-
фашистскими захватчиками...»
Это была счастливая ошибка. Человек победил и наяву увидел
сорок пятый. А мне только четыре года...
С утра наудивлялся я немало:
и праздник — и не праздник. Суета...
И мама почему-то не ругала,
когда я деловито стриг кота.
И редкозубо улыбался батя:
— Быстрей, быстрей! —
А там полным-полно!
И молдаванки в самых алых платьях
в тот день не брали денег за вино.
И настежь окна — плачут патефоны,
и настежь чувства — русская душа!
А я сижу на батином погоне
в торжественном блаженстве,
не дыша.
Запел моряк —
щемяще, как Утесов,
слепой моряк, с девчонкой на груди.
— Смотри, сынок!
Тебе-то не придется... —
и вверх обойму батя разрядил!
...Земля стояла в полевых погонах,
в защитной, запыленной простоте.
И вставил батя новую обойму
и молча спрятал старенький ТТ.
5
...Да, он снится тебе —
здоровенный, высокий,
симпатичный чертяка. Попробуй забудь!
Да, он снится тебе. Все, как в жизни,
как было б.
С каждым годом он даже
стареет чуть-чуть.
Был он трижды пропавшим и дважды погибшим,
пил из лужи,
кору на Смоленщине грыз.
То кольцом парашюта, то просто удачей
вырывалась от смерти
живучая жизнь.
Из горящих обломков живая вставала,
каждый кустик шептал:
«Не умри! Не умри!»
...Но уходят от раны, уходят так рано
рокоссовцы...
ватутинцы...
богатыри...
6
Война сказалась на нем через девять лет.
...До матери слух не дошел еще, и я вторые сутки хранил тайну. Каждые полчаса бегал я к зданию аэровокзала: когда умирал
летчик, большой портрет его прибивали над дверью.
— Ничего, сынище! Батя ведь раньше никогда не болел. Кон-
чишь школу — сам в Москву свезу. А Саньку — в первый класс.
Месяцев с пяток землю потопчу — и летать!
Ему оставалось восемнадцать дней.
День дрожал на кустах сиротливо.
Помню все, что вместилось в день.
Самолетов ряд молчаливый.
Люди.
Люди.
Много людей.
Их набухшие красные веки
и глаза — на меня и вперед.
Надвигалась минута веком.
Надвигаясь, рос самолет.
Нет, не машет.
Я знал об этом.
Я нарочно себя обманул!
Папка,
батя,
где же ты, где ты?
Тишина.
И вдруг:
— На краул!
Чей-то гроб. Коричневый. Строгий.
Чей-то тихий, сдавленный крик.
Вдоль штыков — прямая дорога,
словно в сердце вонзенный штык.
Под знаменами тихо открыли...
Все.
Щемяще-родные черты.
Только руки —
подбитые крылья.
Папка,
батя,
да это же ты!
Все.
Сочувствие, вздохи и взгляды
растворились в понятье «один».
Люди шли. И наверное, рядом
я, не слушая, слышу:
— Сын.
Машинально двигались ноги,
машинально падал снежок.
Нет длинней и короче дороги,
что оркестр Шопеном прожег!
Вышло солнце и скрылось в смущенье,
и нахмурили лбы облака.
На углу крестился священник —
хоронили большевика!
И чужими слезами гордый,
гордый жгучестью слов на венках,
я не плакал — насильно, твердо —
хоронили большевика!
Это детство считало минуты
и морщинкой у рта улеглось.
Обрывающий залп салюта,
ледяная, тяжелая горсть.
И какой-то летчик огромный
все стирал снежинки с лица.
А потом —
ничего не помню.
Хоронили отца.
7
Когда он в последний раз ночевал
дома, я почему-то не заправил постель, и вмятина от него осталась. Весь день я трогал
ее — она была холодной.
Как предчувствие.
Если что-то в меня вошло,
то вошло, чтобы с кровью смешаться.
Мне особенно тяжело
почему-то в День авиации.
Я б не верил в чертей, в святых,
если б даже такие были.
Я сегодня верю в цветы
на могиле,
где памятник — крылья...
8
А дома я его боялся:
перепадало горячо!
Но все ж нарочно ставил кляксу
и переписывал еще.
— Еще! —
и снова дую губы
и безнадежно жду ремня.
А он поворошит по чубу
и улыбнется:
— Весь в меня! —
И было мне наградой лучшею,
когда с друзьями он шутил:
— Учись, сынок!
А недоучишься —
придется в летчики идти! —
Но я уже — я был пилотом
в пилотке синей со звездой,
и по сравнению с полетом
мне все казалось ерундой.
Особенно куриный почерк
меня ни капли не смущал,
но чтоб мужчина —
и не летчик —
такого я не представлял!
...Но нету детства. Нету дома.
Переучился... Променял...
И по утрам аэродромы,
как дети, плачут без меня.
Там Славка, друг,
по кличке Малый,
пройдет ботинками в росе
и спросит взросло и бывало:
— Куда летит Евсеев Сэ?
...И поднимаюсь я упорно
опять к отцу, к друзьям отца,
что в той еще пилотской форме
ушли навечно в небеса.
Там пахнет солнцем и перкалью
от них, стареющих, родных.
Они командуют полками,
и мемуары — не про них.
Там всюду след арийских асов,
и в лужах,
между облаков,
плывут обломки плексигласа,
и голубая стынет кровь.
Там самолеты И-16
не «ишаки», а короли!
Там Чкалов —
маршал авиации,
и только нету там земли.
...Я снова вижу эту тайну,
а ниже — спящую Москву,
и снова, снова я летаю
и приземлиться не могу.
И так еще я долго буду.
Летать —
ведь это не ходить.
Летать —
ведь это очень трудно.
Наверно, так же,
как любить.
9
На его портрете не было орденов. А мне всегда хотелось, чтоб
они были у него, как у других отцов. Я знал, что он горел над
Брянскими лесами, что ему положен большой орден, да затерялся
где-то в бумагах... И тогда я вырезал орден из военной газеты и
приклеил его на портрет, на батин китель. Орден был большой, он не подходил по размерам к портрету, и видно было, что из газеты
он вырезан.
А внизу, в цветах, в большой человеческой славе
лежал летчик Чуев — ветеран войны, кавалер ордена боевого Красного Знамени...
Ты дал мне жизнь.
Не папа, не отец ты.
Есть имя Батя —
это нам под стать!
Нам крылья не даются по наследству,
но сыновья обязаны летать!
Всегда летать!
Но есть еще такое,
что ты живой, и я тебя догнал.
Какой же после смерти ты покойник,
когда покоя в жизни ты не знал!
В твоей кабине
над приборным раем
стою я, от волнения сопя.
— А высоту вот так мы набираем...
А ну, сынище,
ручку на себя!
Я мало сделал.
Я так много прожил!
Но, кажется, по-прежнему расту,
и с каждым днем уверенней и строже
твою
я добираю высоту.
Прощай, отец.
Сейчас уйдешь ты в фото —
все дальше, дальше искорками глаз...
Есть на земле традиция пилотов:
пропеллер.
Фото.
Желтый плексиглас.
Ты столько подарил мне после смерти,
быть может, даже больше,
чем живой,
и потому все лучшее на свете
посмертно закрепляю за тобой.
И все твое
не просто символично,
а доброе пожатие руки,
и потому в твоем планшете личном
сейчас лежат мои черновики.
Я знаю, батя, — и пускай не скоро —
ты полетишь инструктором со мной!
Мне б оттолкнуться...
Я ищу опору.
Твои глаза я чувствую спиной.
10
Брату Саше
Я хотел тебе рассказать об этом человеке. О Человеке, Комму-
нисте, Летчике. Скоро ты поймешь, что значит каждое из этих слов.
Боюсь — не получилось то, чего хотел я, — ведь он был наш
отец! Хороший отец. Батя... Я гордился им, живым, теперь я люблю помнить его. Наше счастье, что он был таким, это несравненно лучше, чем если б у нас был сейчас отец — не такой!
В озябшей комнатушке,
как будто бы вчера,
мы пили чай из кружки
по зимним вечерам.
Без папы и без мамы,
не по годам большой,
мечтательный, упрямый,
с отцовскою душой,
в пять лет — такой угрюмый,
и выдумчивый — в мать,
ты рано начал думать
и рано понимать.
Под старым одеялом
лежим, тепло храня.
За три зимы немало
ты слышал от меня.
— Наш папа — самый сильный,
большущий человек.
Он в небе сине-синем
летал быстрее всех.
Бывало, прилетит он,
а ты ревешь, Сашко.
«А ну-ка, Санька, тихо!» —
подбросит высоко...
Сашуня, это было.
Он жил,
и мать жила.
Она отца любила...
Не стало —
умерла. —
Ты слушал не мигая.
В окне рассвет дрожит...
— Давай их откопаем! —
ты как-то предложил.
Ну что тебе ответить?
Братишка, сам поймешь.
Ты будешь человеком —
ведь ты на них похож.
1958—1962
|
«Папа, когда полетишь на задание, бери меня с собой, будем
вместе бить хлицев».
(Надпись на фотографии)
ФОТО
Мой самый родной человече,
небесный ты мой тихоход…
ФОТО
|