Содержание

Игорь Шелест. «Лечу за мечтой»

Часть шестая. Быстрота реакции.

9. «Глубокая спираль»

    Как-то я вспомнил одну историю, позвонил Шунейко и спросил:
    — Иван Иванович, скажи, пожалуйста... Не помнишь ли ты, как в свое время вы с доктором Калачевым ездили разбираться в нашумевшей тогда «г л у б о к о й   с п и р а л и» Алексея Ильича Казакова?
    Шунейко хмыкнул в трубку:
    — Как не помнить? Казаков, будучи вторым пилотом, сумел вывести  о д н у  из первых серийных ТУ-16 из неуправляемой спирали и посадить... А первый пилот, командир корабля, заторопившись, катапультировался и погиб.
    — Совершенно верно.
    — История, достойная пера Шекспира...
    Я почувствовал по дыханию в трубке, что Шунейко подтрунивает надо мной.
    — За неимением оного пера готов записать с твоих слов эту историю обыкновенной шариковой авторучкой, — ответил я в тон ему.
    — Если не ошибаюсь, было это осенью пятьдесят четвертого... Потому что к празднику Октября Казакову за этот подвиг пожаловали Героя.
    — Хвала небу, у тебя великолепная память.
    — Так что тебе хочется?
    — Узнать поподробней: как там все это было у них и в чем потом заключалась твоя работа?
    — Относительно второго: это совсем неинтересно. Относительно первого: тебе неслыханно везет. Я слышал, Казаков сейчас в Москве и находится в госпитале на переосвидетельствовании...
    — Черт возьми! Что ж ты тянешь резину? Я мчусь немедленно к нему!
    — Мчись.
    — А от него заверну к тебе.
    — Очень хорошо.На днях я записал концерт Галины Каревой. Послушаем. Чудо певица!
    — Ванечка, ты верен себе. Хорошо, пусть перед тем, что ты мне потом расскажешь, это будет веткой  с и р е н и.
    — Ветка сирени? Этой певице я готов преподнести целый автомобиль цветов!
    — Боже! А мы треплемся, будто в наш век перевелись Дон-Кихоты...


    Первый турбореактивный бомбардировщик со стреловидным крылом ТУ-16, прототип известного лайнера ТУ-104, испытывал в 1953 году у нас на Опытном аэродроме Николай Степанович Рыбко. Шунейко вслед за ним провел на этом самолете ряд очень важных двигательных исследований и прекрасно освоил машину.
    ТУ-16 хорошо зарекомендовал себя в испытаниях, и к лету 1954 года один из авиазаводов наладил серийный выпуск этих самолетов.
    Надо сказать, конструктор самолета Андрей Николаевич Туполев поначалу был не склонен применять на своих самолетах гидроусилительное управление. Да оно и не было тогда достаточно надежным. Поэтому Туполев рассуждал так: лучше иметь на самолете более тяжелое управление с обыкновенной трубчатой проводкой, чем вполне легкое — гидроусилительное, которое может в непредвиденный момент отказать.
    Уж как там получилось — вы увидите сами, но в случае, который произошел при испытании одного из первых самолетов ТУ-16, оказалась повинна и нагруженность штурвала при большой скорости полета, и недостаточная степень освоения летным составом новой техники. А выявилось это следующим сенсационным образом.
    28 сентября 1954 года старший летчик завода Молчанов получил задание выполнить испытательный полет на достижение предельной перегрузки. Он счел возможным совместить это задание с проверкой техники пилотирования молодого летчика Казакова. В силу последнего обстоятельства Молчанов как командир корабля и проверяющий не занял обычного левого кресла, а сел на место правого летчика. Казаков же оказался за левым штурвалом машины.
    Они набрали 9 тысяч метров высоты, и Молчанов приказал Казакову приступить к выполнению задания.
    Делая перегрузку при выводе из пике, Казаков потянул штурвал, машина пошла «на горку». Акселерометр показал 3,2. По заданию нужно было получить 3,47. Казаков подналег на штурвал, чтоб дотянуть упрямую стрелку акселерометра до заветных цифр, и тут вдруг почувствовал, что штурвал сам пошел к нему... Казаков быстро взглянул на командира:
    — Ты зачем тянешь?
    — Я не тяну, — удивился тот.
    В этот момент машина сильно затряслась и пошла сама все круче вверх. Горизонт сразу исчез под ногами, и сквозь фонарь виднелась лишь бездонная синь неба.
    Теперь уже оба летчика что было сил пытались отдать штурвал от себя, но он прижался к их животам и словно окаменел... Самолет же, пребывая как бы в конвульсиях, повалился на крыло, вошел в глубокую спираль и, постепенно разгоняясь, продолжал сам по себе «гнуть» чудовищную перегрузку. Вот тут Казаков и услышал первую фразу от командира:
    — Экипаж, приготовиться к покиданию машины!
    Казаков проговорил в ответ:
    — Погоди, не торопись...
    Но тут последовала исполнительная команда:
    — Всем покинуть самолет!
    Дальше события развернулись еще живее. Казаков успел боковым зрением заметить, как Молчанов, который сидел от него справа, схватил у себя над головой рычаг люка и сорвал его. В этот момент Казакова ошарашила декомпрессия. Командир, заторопившись, не разгерметизировал кабину постепенно. В силу мгновенной разгерметизации она, как туманом, наполнилась мельчайшей снежной пылью. На секунды ничего не стало видно ни в кабине, ни вне ее Самолет, по-видимому, страшно ревел с открытым люком, но Казаков почти ничего не слышал: от декомпрессии в ушах будто полопались барабанные перепонки.
    Когда же Казаков пришел в себя и в кабине буйные завихрения разогнали по углам снежную пыль, он увидел, что командира рядом с ним нет, нет и его кресла. Над местом, где он только что сидел, зияла квадратная дыра...


    Алексей Ильич Казаков был одним из первых выпускников школы летчиков-испытателей. Это было в 1945 году. Тогда школой руководил боевой генерал, только что вернувшийся с фронта, Михаил Васильевич Котельников.
    К слову, этот выпуск дал стране таких замечательных летчиков-испытателей, как Юрий Тимофеевич Алашеев, Василий Архипович Комаров, Федор Иванович Бурцев, Дмитрий Васильевич Зюзин, Валентин Михайлович Волков... Все они в свое время были удостоены звания Героя Советского Союза, и это говорит само за себя. Но вернусь к Казакову, о котором начал рассказ. Тем более что именно Казаков в этой плеяде был удостоен звания Героя первым.
    В войну Казаков работал инструктором в Борисоглебской школе, готовил для фронта летчиков-истребителей. Сам рвался не раз на фронт, но его работу в школе считали тогда более важной.
    И действительно. Когда я познакомился с ним, сразу же подумал: «Он определенно пользовался любовью и авторитетом у своих учеников, умел и зажигать, и гасить их сердца».
    Среднего роста, спокойный, уравновешенный и скромный русский человек. Когда я сказал ему, что, мол-де так уж обстоятельства сложились в его нашумевшем тогда полете. «Расклад» оказался в его пользу, помимо всех его самых разумных и мужественных действий. Мне хотелось оценить сразу же его, и я затеял, пожалуй, чересчур смело этот разговор. Так и сказал ему:
    — Алексей Ильич, говоря откровенно, вы не находите, что обстоятельства вам содействовали стать Героем?
    Мы сидели с ним на скамейке в парке госпиталя, где он проходил очередное освидетельствование на предмет годности к летной работе. Поверх костюмов на нас были белые халаты. Я неотрывно смотрел ему в глаза, он не менее старательно стремился проникнуть в мои мысли. Когда он выслушал мою задиристую фразу, теплота его добрых карих глаз нисколько не потухла. Я решил пояснить:
    — Видите ли... Я так говорю, совсем не желая вас обидеть. Но, переговорив с друзьями и поразмыслив, не могу не прийти к выводу, что вы должны были именно так действовать, и не иначе; и времени было достаточно: ничего еще не было предпринято, прежде чем прыгать.
    Он сказал:
    — Совершенно верно, я сам всем так говорю: ничего особенного не сделал, чтобы стать Героем... Не возражал, конечно, что присвоили мне это высокое звание, но всегда думал, что сделал так, как сделал бы почти каждый летчик-испытатель.
    Сказал он это без тени кокетства, очень просто и убежденно, и я не только утвердился в своем первоначальном впечатлении о нем как о скромном человеке, но и как о несомненном герое.
    Очевидно, я это выдал на лице, потому что он тут же благодарно улыбнулся. Словом, обстановка нашего разговора стала еще более теплой. Мне, конечно, хотелось побольше разузнать о командире корабля Молчанове, так торопливо тогда покинувшем машину.
    — Он был 1918 года рождения, — ответил Алексей Ильич. — Занимал у нас на заводе пост помощника начальника летной части, отчего сам летал редко... А заторопился потому, — оживился вдруг мой собеседник, — потому что... очень  ж и т ь  хотел!
    Я помолчал немного, раздумывая над этим любопытным и, как мне показалось, точным определением.
    — И в самом деле, — проговорил я вслух, — нередко именно жажда жизни толкает нас на торопливые и, увы, не самые верные шаги к ее сохранению... Ну а как там у него получилось?.. Говорили тогда, будто бы он головой пробил стекло фонаря, не сбросив его при катапультировании?
    — Брехня все это! Фонарь у него сбросился совершенно нормально. Он просто не подтянулся к спинке кресла ремнями перед тем, как нажать рычаг, не зафиксировался, и его сдвинуло с чашки сиденья. Огромным воздушным потоком парашют вырвало из-под него и разорвало в мелкие ленточки...
    Мы помолчали, очевидно представив себе состояние человека, падающего с таким парашютом... Потом я спросил:
    — Ну а остальные, как было с ними?.. Ведь самолет покинули трое и трое остались с вами?
    — Кроме Молчанова, сразу же по его команде катапультировались еще два парня из кормовой кабины. Один из них — радист — опустился вполне благополучно. Другой — опять же виной здесь торопливость — пострадал в силу нелепой случайности... Они катапультировались практически одновременно, чего никак нельзя было делать.
    — Так... Ну а те, что остались с вами? Как это они застряли?
    Казаков улыбнулся:
    — Именно так и получилось. В определенной мере верно сказано: они  з а с т р я л и.
    Штурман впереди меня — я отлично это видел — попытался открыть люк над собой, но тот приподнялся чуть и на перекосе заклинил. Потом выяснилось, что штурман не зафиксировал сперва свое кресло для катапультирования, и поэтому не сработали замки люка.
    Смотрю я на расщелину между люком и контуром фюзеляжа — она прекрасно видна перед моим стеклом, — а сам уже держусь, как бы в силу инерции, за рычаг катапультного кресла и думаю: «Этот теперь уж точно остался в машине до конца!»
    Прошло несколько секунд. Гляжу, он протискивается со своим парашютом ко мне в кабину, где уже вместо правого кресла был пол один, а над ним зияла дыра. Протискивается, а на лице читаю мольбу: «Не оставляй!»
    Однако протиснулся и тянется к люку... Я грубо придержал его рукой, понимая, что на такой скорости, которая у нас к этому моменту наросла, поток его разорвет в клочья.
    Он сел на пол и стал ждать. Тут я окончательно решил не прикасаться к красной ручке кресла, а пробовать, хотя и тщетно, гнуть штурвал и давить на педаль руля направления.
    Машина спиралила все с тем же глубоким креном... Над нами пока сияло солнце, под нами еще были облака, но в кошмарной спирали машина уже развила огромную скорость...
    Я старался изо всех сил пересилить, стронуть с места штурвал, и глазам своим не верил: стрелка указателя скорости подобралась к индексу 1000 километров в час!
    — Это при ограничении приборной скорости в семьсот?! — удивился я.
    — Да, — продолжал Алексей Ильич, — до сих пор не уразумею, как не рассыпалась в прах машина?
    — Тут и подумаешь: «Хорошо, что конструкторы иногда ошибаются и делают самолет с запасом прочности сверх расчетной...»
    — О! Не раз я вспоминал добрым словом Туполева, — подхватил Казаков, — благо, что его прочнисты перетяжелили крыло, сделали его прочнее, чем сами предполагали. Это нас и спасло. Взглянул я на акселерометр — мать ты моя, мамочка!.. Стрелка на цифрах 4,2!.. В этой кутерьме и напряжении всех сил я и не заметил, как меня гнет эта непрерывная четырехкратная перегрузка!
    Вы, конечно, понимаете, — продолжал, закуривая, Алексей Ильич, — если бы не счастливый случай, мне не пришлось бы вам рассказывать сейчас обо всем этом.
    Помог мне выкарабкаться из этой страшной спирали такой момент... Только, значит, усек я на акселерометре эту самую перегрузочку 4,2, вдруг слышу: где-то под правой плоскостью металлический хруст раздался... «Ну, — мелькнула мысль, — теперь  х а н а!»
    Вздрогнула вся машина, и грохот, свист и зуд в кабине стали ощущаться как-то иначе. Я, наверное, съежился весь, может, зажмурил глаза — не знаю. Как мышь перед котом. А в голове: «Вот сейчас! Вот сейчас  р а з д е т а л и р у е м с я!»
    Только успел так подумать, тут слышу точно такой же хруст с левой стороны. Но что такое — не разваливается машина, летит? Правда, все в той же глубокой спирали и к земле летит! А все же, чувствую, что-то произошло... Как-то шумит иначе.
    Кинул я тут взгляд на приборную доску и сперва заметил: скорость сильно упала. Сразу не понял, почему. А потом уже дошло до сознания, что света красных лампочек шасси не вижу... Потухли, не горят красные лампочки против табло «Ш а с с и   у б р а н о». «Вот оно что! — смикитил. — Значит, тот  х р у с т  был в замках шасси... Ушки не выдержали перегрузки, оборвались, и стойки с колесами вывалились из своих обтекаемых ниш!»
    Да, теперь машина заметно тормозилась, скорость продолжала падать. Словом, наступил такой момент, когда я, к непередаваемой радости своей, почувствовал, что штурвал, педали приобрели некоторую эластичность, податливость. Здесь, естественно, откуда взялись у меня силы! Навалился я на управление. Не знаю, какую штангу я тогда выжал! Не меньше сотни килограммов, уверен, было!
    И вот вижу: мало-помалу крыло стало выравниваться из крена. Прошло еще несколько секунд, я приложил еще силу к штурвалу, и машина выровнялась окончательно.
    Вот когда только взглянул вниз: пашни, перелески с мелким кустарником, небольшая, шустро-извилистая речушка теперь уже плавно надвигались на самолет, на нас, и я, как мне теперь кажется, будто впервые их увидел. Такая в их контурах была удивительная ясность, четкость. Заметил их, должно быть, потому, что они приобрели для меня свой первоначальный смысл. Я все еще кряхтел, напрягая последние силы, и труд мой увенчался успехом. Совсем вышла машина в горизонтальный полет. И каково мне сейчас произнести это, — я знаю, в это трудно поверить, — вышла на высоте всего каких-нибудь ста метров, не больше! Таким образом, машина и мы в ней сыпались на сверхпредельной скорости и перегрузке с девяти тысяч метров почти что до земли! Да, «почти что».
    Осторожно, плавненько, как только было можно, стал я набирать высоту, и, когда набрал с тысячу метров, тут и дошло до меня окончательно: «М ы   с п а с е н ы!»
    Мне было не до анализа своих переживаний — я был все время занят, был во власти управления. Зато штурман бог знает что пережил. Это я могу заключить хотя бы по тому, как он бессильно повалился на педали управления, лишь только понял, что удалось выйти из этой кошмарной спирали. Силы тут и оставили его.
    Час от часу не легче! Я, крадучись, набираю высоту, а штурман зажал педали — не сдвинешь их с места опять.
    Выбрал я момент, толкнул его ногой. Он пришел в себя. Я красноречиво посоветовал ему убраться с педалей, и он, сообразив, отпрянул от них, как от циркулярной пилы.
    Чудно теперь вспоминать! Я попробовал накренить самолет в   т у  сторону, влево... Психологически это оказалось особенно нелегко. Ведь шутка сказать: только что мы сыпались с вертикальным креном с девяти тысяч почти до нуля!
    Сперва пробую совсем малость, совсем чуть влево... Ничего — кренится... Я обратно — выходит из крена. Все в порядке.
    А штурман смотрит на мои воровские движения и начинает канючить: «Пошли на посадку прямо под собой, на брюхо!»
    Не скрою, был и у меня такой искус. Больно устал я. Хотелось поскорей плюхнуться, выбраться на траву и лежать так сутки, не шевелясь.
    И все-таки — что там было в башке, теперь не вспомнить, — медлил я с этим решением, не убирал газ. Самолет устойчиво летит, послушно отвечает на мои действия штурвалом. Двигатели работают как ни в чем не бывало. И я подумал: «А зачем на брюхо? Какого теперь рожна бояться? Машина держится, не падает, надо пощупать ее, как она насчет рулей, да и топать к себе домой на посадку...»
    Тогда я передал по радио, что часть экипажа и командир самолет покинули, а часть осталась на борту.
    Тут развернулся я по радиокомпасу к себе на аэродром, и через десять минут штурман закричал мне, что аэродром под нами. Мы шли теперь над сплошной облачностью, нам передали, что нижний край облаков — сто метров. Пришлось зайти по радиолокатору. Ничего, зашли и сели. Покатились по бетону.
    На земле нас уже ждали пожарники, ждали взволнованный директор авиационного завода, начальники цехов, были здесь, на поле, и все сотрудники летно-испытательной станции.
    Аварийная комиссия, назначенная министром, в составе председателя Григория Семеновича Калачева и членов Даниила Степановича Зосима и Ивана Ивановича Шунейко, прибыла на другой день. Ну, скажу еще, что вскоре вслед за комиссией к нам на завод приехал видный в ту пору журналист из Москвы.
    Но что можно было написать тогда обо всем этом? Теперь, когда уже минуло девятнадцать лет, — другое дело... И машины той, на которой это случилось, теперь уже давно нет. И ее сестер, что выпускались тогда нашим заводом крупносерийно, тоже нет. Их давно сменили более современные самолеты. Так что теперь другой разговор, а тогда ничего толком рассказать было нельзя.
    С одной стороны, чтоб не упала тень на новый и перспективный самолет. С другой — на экипаж. А тень-то могла упасть. На самолет — в силу обнаружившейся в нем неустойчивости при достижении больших перегрузок, в силу отсутствия в нем гидроусилительного управления, почему мы не могли справиться с управлением — так велики были нагрузки от рулей. Это и отметила тогда комиссия под председательством доктора Калачева... Еще помню, когда Калачев предложил записать, чтобы самолет совершенствовали в направлении устойчивости и управляемости, представитель фирмы и говорит: «Вы что, смеетесь? Ведь это самолет Андрея Николаевича!»
    «Ну и что из этого? — возразил Калачев. — И на солнце, как известно, бывают пятна!»
    О подготовке экипажа аварийная комиссия записала тоже довольно резко: указала на слабую теоретическую подготовленность, на недостаточную летную тренировку.
    Но, повторяю, что-либо написать тогда об этом было по меньшей мере неудобно.
    А между тем слух о необычайном случае оставления неуправляемой машины частью экипажа и о ее дальнейшей благополучной судьбе распространился быстро и привлек внимание не только авиаторов. Нашей историей заинтересовалась и центральная печать.
    Вечером звонят мне и просят зайти в комсомольский клуб для разговора с видным журналистом из Москвы.
    Пришел я в кепочке, сдвинутой на затылок, в потертой старой кожанке и, боюсь, своим видом сперва разочаровал корреспондента.
    Оказывается, он уже обо мне навел кое-какие справки в завкоме. А что там обо мне могли тогда знать? Я был еще незаметным человеком на заводе. Работники завкома сбились с ног, собирая обо мне сведения. Председатель завкома мне сказал потом, в шутку, конечно: «Право, тут хоть картотеку на всех вас заводи: вдруг да и еще кто-нибудь объявится  г е р о е м!»
    Наговорили обо мне корреспонденту всего понемногу. Сказали, например, что отец мой был отменным специалистом по засолке огурцов. Эта тема и возбудила творческую фантазию журналиста. Тут он и развернул определенную и вполне логичную параллель между мастерством отца и сына. Показал преемственность лучших традиций. Ладно...
    А позже я пригласил корреспондента к себе домой. Там мы продолжили начатый разговор уже за столом, и я смог угостить гостя огурчиками своей засолки, правда, уступающими непревзойденным отцовским огурцам...
    Вот, собственно, и вся история, — закончил свой рассказ Алексей Ильич с теплой улыбкой.
    — Скажите, — спросил я его, — когда появилась на страницах газеты его корреспонденция «Глубокая спираль»?
    — Двенадцатого декабря 1954 года в воскресном номере «Комсомольской правды». У меня, к сожалению, нет с собой этой газеты.
    — Ничего, я найду ее в библиотеке. Любопытно посмотреть, чтоон смог тогда написать об этом.


    Через несколько дней я разыскал в подшивке эту статью.
    Ну, прежде всего, в ней говорилось о преемственности традиций в хорошей рабочей семье. Это, в общем, было и справедливо, и к месту. Что же касается того, что случилось со взбунтовавшимся вдруг по неведомым причинам каким-то важным, новым самолетом, то тут понять было что-либо трудно даже специалисту. То ли летчики проморгали что-то, то ли самолет больно ретив...
    «Алексей Ильич чуть притиснулся к штурвалу, перестал дышать и сильно, помогая себе всем телом, потянул штурвал на себя. Машина, казалось, в первую долю секунды не поняла, что от нее хотят. Казалось, она говорит летчику: «Не шали, брат, так еще не приходилось трудиться ни мне, ни моим сестрам»..
    А летчик... «Давай, давай, не разговаривай,  п о л з и,  т ы   ж е   с и л ь н а я!»
    «Выдержала!»  Горячей волной обдало всех, кто сидел в самолете и слышал, как заскрежетал металл».
    В этот момент — подчеркиваю: именно в этот момент — восприятие происходящего всеми, кто к этому моменту остался на борту, было таким:
    «Навстречу самолету летела, кувыркалась, опрокидываясь, м е л ь т е ш а   в глазах, з е м л я».


    Вспоминая теперь время чуть ли не двадцатилетней давности, я думаю, что и такая, прямо скажем, весьма туманная информация в газете о работе летчиков-испытателей сослужила нам пользу. По крайней мере, они привлекла внимание к нашей профессии, пробудила к ней любопытство. Ведь, чего греха таить, по закрытой своей особенности о работе летчиков-испытателей всерьез говорилось тогда очень немногое.
    Через месяц после подвига, совершенного Казаковым, Алексею Ильичу было присвоено звание Героя Советского Союза. В кругах летчиков-испытателей указ об этом был воспринят с большой радостью. Ведь тогда еще, по сути, не было такой практики присвоения испытателям столь высоких званий.

<< Быстрота реакции Таланты и поклонники >>