Содержание

Марк Галлай. «Я думал: это давно забыто»

Цензура и цензоры

    Начав в годы весьма зрелые писать книги, предназначенные для широкого читателя, я незамедлительно столкнулся с монстром, именуемым цензурой. То есть сталкивался я, конечно с ней и в ходе своих более ранних научно-технических публикаций на авиационную тему, но то была другая цензура - деловая, с точным (хотя и не всегда разумным) разделением того, что составляет, и того, что не составляет государственную тайну, а главное, более спокойная, объективная, не обуреваемая маниакальной страстью цензоров к выискиванию подтекстов, аллюзий и прочих "приемов", с помощью которых зловредный автор пытается подрывать основы.
     Саму фигуру цензора я до поры до времени представлял себе слабо. Знал, что в прошлом веке цензором работал такой писатель, как Иван Александрович Гончаров. Правда, в свободное время он написал несколько вошедших в классику русской литературы романов. Цензоры нашего века, насколько я знаю, сами книг не писали, а только "резвились" на рукописях других авторов. Так что разница просматривается четко.
    Лицезреть светлый лик цензора автору произведения художественной литературы возбранялось. Какими высокими соображениями был вызван такой порядок, не знаю. Возможно, соображениями престижа - "тайная" канцелярия выглядит значительнее открытой. Но, скорее, просто тем, что, оказавшись лицом к лицу с автором, цензору пришлось бы свои запреты как-то аргументировать, что, надо полагать, для большинства цензоров представляло бы задачу нелегкую.
    Исключения из этого правила встречались редко. Но так получилось, что с одним из них я столкнулся при публикации первой же книжки моих воспоминаний - "Через невидимые барьеры". Она была послана "на апробацию" не в Главлит, а в еще более закрытую военную цензуру. Военный цензор полковник Ликоренко, вопреки всем правилам, пригласил меня к себе. Почему он сделал это, стало ясно, когда я предстал пред его очи и узнал в нем лейтенанта Ликоренко - летчика, воевавшего в первую, самую тяжкую военную зиму на Калининском фронте, на том же полевом аэродроме и на таком же самолете, что и я. Разговор принял форму, надо полагать, для данного учреждения не совсем обычную:
    - Это ладно, - говорил Ликоренко, - если тебе очень нужно, я возьму на себя... А это никак нельзя оставить: в справочнике прямо сказано... Так что, давай, попробуем перефразировать...
    Книжка вышла с минимальными потерями.
    Но такое везение (хотя, казалось бы, должно было быть нормой) случалось, как нетрудно догадаться, редко. У меня, например, больше ни разу. Бои с цензурой стали для меня, как и для едва ли не всех наших литераторов, нормой жизни. Причем бои, так сказать, заочные.
    Формально автор вообще не должен был знать о самом факте существования цензуры, получая все предначертания (точнее, запреты) последней от редактора своего подразделения. Большинство редакторов, надо заметить, от подобной практики были не в восторге. Мне вообще на редакторов везло. Большинству из них: А. Твардовскому, А. Марья- мову, В. Федченко, М. Ивановой, Б. Холопову, Б. Рыбину, И. Бузылеву - я по сей день благодарен за их внимательное, уважительное отношение к труду автора, бережное отношение к его, автора, литературной индивидуальности, за доброжелательные критические замечения и, кроме всего прочего, за верное союзничество в боях с цензурой, в которых мы неизменно оказывались на одной стороне баррикад.
    Бывали, правда, и иные редакторы, ощущавшие себя прежде всего внутриредакционными представителями цензуры. При этом они стремились быть "более католиками, чем папа римский" - упредить возможные вопросы и замечания цензуры, представив ей очередную рукопись в уже доведенном до стерильного состояния виде. Не могу забыть свои споры с одной дамой - главным редактором литературного издательства, особенно свирепствовавшей в своей идеологически- охранительной деятельности. Споры преимущественно письменные, так как я быстро понял, что мое требование представить замечания бдительной дамы в письменном виде — единственный способ избежать бесконечных повторений однажды опровергнутых исправлений и выдвижения новых. В конце концов из этих изнурительных боев я вышел с минимальными потерями. Однажды удивленная моим упорством дама с нескрываемым раздражением спросила:
    - Почему вы, Марк Лазаревич, так сопротивляетесь моему желанию улучшить рукопись? Другие авторы ведут себя гораздо более сговорчиво.
    — Видите ли, Валентина Михайловна, — ответил я. - Другие авторов судить за беспринципность я не могу: они с этого живут, им семьи кормить надо. А я пишу мало, публикуюсь редко, зарабатываю на жизнь иначе, и мне, если бы я пошел на сделку со своей совестью, погрешил против собственных убеждений, прощения не было бы... Кроме того, я удивляюсь вашим литературным вкусам: ваши советы, будь они реализованы, рукопись не улучшили бы, а только ухудшили.
    Хотя споры с этой дамой были, так сказать, замешаны на проблемах, отнюдь не только литературных, а на том, что она считала "политикой", последняя фраза ее особенно задела. Ей нравилось ощущать себя прежде всего не цербером, а художником слова.
    Правда, некоторые вошедшие во вкус цензоры и редакторы понятие "политика" воспринимали довольно широко. Когда я в рукописи книги "С человеком на борту" написал о сильном впечатлении от контраста величественных технических сооружений космодрома с расположенны- ми вокруг них хлипкими бараками, цензура воспротивилась: не может быть бараков на советском космодроме! Я заменил слово "бараки" на "неказистые одноэтажные деревянные строения" - и это прошло. "Где логика?" - спросит читатель. При чем тут логика?...
    Сейчас политической цензуры у нас, слава Богу, нет. Хотя продолжает - и это правильно - охраняться военная, дипломатическая, коммерческая тайна, несмотря на претензии некоторых лихих журналистов на полную "прозрачность" всего сущего, не исключая и вторжения в личную жизнь людей. Великое благо - свобода слова - предполагает и ответственность того, кто это слово изрекает. Впрочем, это уже другая тема.